Николай Николаевич Семенов родился в 1930 г. в Саратове. В 1948 г. окончил 20-ю мужскую среднюю школу, в 1954 г. - химический факультет Саратовского государственного университета. Работал в промышленности. Всю жизнь увлекаясь краеведением, в соавторстве с братом Виктором Николаевичем выпустил книги по истории Саратовского края: «Саратов купеческий», «Саратов мещанский», «Саратов дворянский» и др.
Эвакуированные
Июль 1941 года. Мы всё ещё живем на 5-й Дачной остановке, снимаем на лето комнату у хозяйки. Рядом, на Трофимовском разъезде, останавливаются эшелоны товарных вагонов с эвакуированными, стоят здесь иногда день-два. Поздним вечером видим мы огоньки костров около теплушек, чуем слабый запах пшённого кулеша, и доносятся до нас песни, напетые девичьими голосами.
Отец взволнованно слушает и, улыбаясь, говорит: «Это наши, орловские народные песни. Только там у нас так и поют». Сам отец родом из тамошних мест, не был на родине с 1919 года.
А через неделю занимаемую нами комнату в хозяйском доме забирают под поселение эвакуированных, и мы переезжаем в нашу городскую квартиру.
В городе пару раз видел – подъезжает к какому-нибудь дому или двору грузовая машина, в кузове люди с узлами и чемоданами, их распределяют на подселение к тем, у кого есть более-менее свободная площадь. Впрочем, говорят, кое у кого есть «охранная грамота» – «бронь».
У Сарычевых в нашем доме забирают меньшую комнату и поселяют там семью – мужа, жену и ребёнка. У супругов Пардыко конфискуют одну комнату из двух. К Хреновым (три комнаты на четырех человек) сотрудница домоуправления приводит женщину с девочкой лет десяти, показывает ордер на подселение. Старший сын Генка запирает квартиру и несётся к матери в Управление РУЖД на соседней улице.
Мать его, женщина скандальная (дерутся с соседкой, колотя друг друга половиками), тут же является и, не взглянув на пришлых, хватает дома кошелёк и убегает. Женщина и девочка по-прежнему сидят у нас во дворе на куче дров с чемоданом и узлом, ждут. Через полчаса за ними приходит снова сотрудница домоуправления, приносит другой ордер и уводит их на новую квартиру. Хрениха (так прозвали хозяйку квартиры у нас во дворе), конечно же, откупилась.
Я «прикрепляю» хлебные карточки
С 1 августа 1941 года вводят нормированное потребление хлеба и других продуктов, а также промтоваров.
В конце каждого месяца мы получаем хлебные карточки у папы на работе и «прикрепляем» их в ближнем хлебном магазине, который по-старому зовут «Молочка» или совсем по-старому «У Рабиновича». На обороте карточек стоит штамп магазина, и хлеб теперь можно брать только тут, а «прикрепить» же карточки обязательно нужно до первого числа следующего месяца.
Со временем на нашем базаре «Пешка» появляются «левые» карточки по очень высокой цене, однако после первого числа цена их падает втрое. Кто-то у нас во дворе покупает их. А я призадумываюсь над тем, что делать с прикреплением. На сохранившейся у меня глянцевой бумаге я ручкой рисую зеркальное изображение магазинного штампа и, пока чернила не просохли, делаю оттиск на нужном месте. За работу беру пять рублей – цена стакана семечек.
Со временем делаю предложение и своим родителям и получаю даже не отказ, а строгий нагоняй и запрещение этим заниматься.
Слушая радио
С той самой минуты, когда московское радио передало весть о нападении немецких фашистов, оно стало пульсом страны, той самой точкой, к которой постоянно было обращено наше внимание. К тому времени так называемые домашние радиоточки были практически в каждой саратовской семье – старые круглые динамики-воронки из чёрного картона или, как у нас – новые репродукторы в виде коробки. На углу улиц Ленинской и Чернышевской на том доме, где сейчас помещается «Аптека на Московской», был установлен громкоговоритель в виде раструба квадратного сечения, напоминавщий граммофонную трубу.
Запомнились ежедневные сводки в 7 часов утра (в войну время в Саратове соответствовало времени часовых поясов, т.е. было не московское, а местное – на один час вперёд): «…наши отступают, оставили город Одессу, наши наступают, отбили город Ростов…». Помню, как в один из напряжённых периодов войны, осенью 1941 года, московское радио перестало передавать утреннюю гимнастику. А ведь мы так привыкли к этой передаче с раннего детства. Она была одним из символов нашей мирной жизни. Помню, как тогда, после передачи последних известий, мы не услышали привычных слов: «Начинаем утреннюю гимнастику», сжалось сердце. Ведь немцы стояли под Москвой. Зато как радостно в конце 1943 года прозвучали слова: «Сегодня мы возобновляем наши ежедневные передачи утренней гимнастики по Московскому радио. Ведут передачу методист Сомов и преподаватель Гордеев». Вообще во время войны многое привычное и обыденное в довоенной обстановке стало возвышенным, преисполненным особого смысла. Таким, например, стал шум Красной площади, когда включались микрофоны перед боем Кремлёвских курантов в 7 часов утра. Звук этот стал родным навсегда.
Как депортировали немцев
28 августа 1941 г. в связи с приближением фронта к Нижнему Поволжью вышло постановление Президиума Верховного Совета СССР о депортации лиц немецкой национальности.
О доселе неслыханном этом событии – массовом выселении наших немцев – я узнал 1 сентября 1941 г. на школьной линейке, посвящённой началу первого военного учебного года, когда директор нашей 40-й средней школы каким-то странным голосом с надсадными интонациями объявил: «Вот и пусть теперь поживут в Сибири и других отдалённых местах и узнают там, что такое Советская власть. А тут они, понимаете, восстание затеяли готовить, встречать фашистских парашютистов собрались. Поделом им, потому как…». Споткнувшись на полуслове, директор вяло махнул куда-то рукой и заговорил о школьных делах. А перед этим он, конечно, повторял положения инструктажа, зачитанные накануне в Волжском райкоме партии по поводу депортации лиц немецкой национальности.
Но многие немцы призывного возраста в то время были уже не просто на фронте, но и погибли в боях. Тогда, во второй половине августа, я с отцом десять дней находился в Буркинском лесхозе, где институт «Микроб», в котором работал отец, заготавливал дрова для своих сотрудников. Там, на лесном кордоне, отец за шесть рублей купил хорошую двуручную пилу у двух молодых лесхозовских рабочих немецкой национальности, которые назавтра призывались в военкомат.
Не помню, как исчез из нашего класса Коля Бах: отправило ли его домой руководство школы или не пустили в школу родители. Был он из бедной немецкой семьи – мать работала уборщицей, а отец – пекарем. Занимали они небольшую комнатку в полуподвале на Первомайской улице. В наш третий класс Коля поступил год назад. Он очень плохо говорил по-русски, и меня, как тогда говорили, прикрепили к нему, чтобы я помогал ему в самом трудном для него школьном предмете.
На улице я встретил Эдика Рамиха, с которым раньше посещал детский сад научных работников. У него дрожали губы, он смотрел в сторону и ничего не мог объяснить – школу он уже не посещал. Его мать бегала по соседям, в спешке продавала, раздавала вещи. Мама у него была русская, а отец – немец. В Новосибирске, куда их семью выслали, у папы Эдика закрытая форма туберкулеза перешла в открытую, и он умер. Не появился в классе и наш отличник Валя Эрих.
Незаметно исчезла из школы (не пришла, не попрощалась) учительница немецкого языка Ванда Гуговна. Уже потом кто-то рассказывал, что в Сибири работать в сельской школе ей разрешили только уборщицей. Однажды вечером после занятий протирала она парты и нечаянно опрокинула керосиновую коптилку. Тушить пламя пришлось собственными руками, ведь могли сказать, что подожгла нарочно. Так с обожжёнными руками потом и убиралась дальше.
В нашей коммунальной квартире тоже новость. Соседа – Евгения Ивановича Келина, русского – вызвали в милицию, велели сменить фамилию на фамилию жены. У заведующей детским садом, где воспитывались мои младшие братья, Берты Ивановны, та же история. В школе у Вали Вульфа (дед был немцем) появилась новая фамилия – Скрипкин.
И как стыдно было перед всеми выселяемыми, стыдно друг перед другом, стыдно и тогда, и много лет потом, и сейчас.
«А ты, сволочь, почему не на фронте?»
Одним из «хозяев» на нашем базаре «Пешка» во время войны был бывший милиционер и красноармеец дядя Тиша. Уже в начале сентября 41-го года вернулся он из госпиталя. Показывая нам, ребятам, на рукоятку одного из своих костылей, говорил: «Вот таким осколком мне ногу по колено оторвало». Компания фронтовиков-инвалидов стала собираться на противоположной от «Пешки» стороне улицы Чернышевского. Возглавил её дядя Тиша вместе с одноруким моряком дядей Колей. Вскоре на базаре были установлены новые и строгие законы.
Первым делом оттуда был изгнан присматривающий за порядком участковый милиционер. Если тот появлялся, дядя Тиша подковыливал к нему и прикрикивал: «А ты, сволочь, почему не на фронте? Ишиас, говоришь, у тебя? А это видел?» И замахивался костылём.
Вторым делом инвалидская команда вышибла с «Пешки» шпану и воров.
Торговать на постоянных и лучших местах махоркой, пайковыми папиросами, кисетами, самодельными портсигарами и зажигалками разрешалось в первую очередь бывшим фронтовикам, а калёными семечками, воблой, подкрашенной и подсахаренной водой – жёнам и матерям фронтовиков. На базаре были прекращены грабежи и принудительные изъятия продуктов у рядовых торговок из пригородов, а вездесущие мелкие спекулянты были обложены «фронтовым налогом». Ценя порядок, продавцы сами подкармливали, да и подпаивали дядитишину команду.
Однажды, хорошенько выпив по поводу вестей об очередной победе на фронте, дядя Тиша тёмным осенним вечером не удержался на костылях и свалился в залитое водой щелевое бомбоубежище, после чего слёг с воспалением лёгких.
Хоронила дядю Тишу вся базарная округа. За гробом шли сто фронтовиков-инвалидов.
Огороды
В январе 1942 года саратовцы выступили, как тогда говорили, со «всесоюзным почином» о развитии коллективного огородничества. В апреле месяце все пригороды Саратова запестрели платками, рубахами. 87 тысяч огородников вручную вскопали и засадили 2 тысячи гектаров земли на дачных остановках, вдоль полотна железной дороги, в займищах, в местности за южной окраиной города. В 1944 году число огородников в городе составило уже 141 тысячу, которые обрабатывали 3,5 тысячи гектаров. В ходу была пословица: «Картошка – это второй хлеб, а хлеб – это то же оружие». Во дворе жилых домов тоже сажали картошку. Одной семье выделяли обычно по 400 кв. м для огорода – все копали, сажали резаные картофельные вершки и тыкву. В начале июня 42-го года дополнительно давали землю на волжских островах и в пойме – она шла под капусту, свеклу, помидоры и огурцы. Наша семья вспахала и засадила всего 1300 кв.м. на 6-й Дачной остановке и на Сазанке. В урожайном 1944 году мы собрали 19 мешков картошки, а в 1943-м – только шесть. Чтобы дважды в неделю полить сазанский огород, надо было встать в 5 часов утра и пешком пройти через весь город на вокзал. Часок удавалось вздремнуть в поезде. За день из соседнего болотца мне надо было натаскать 120 ведер воды для полива. Вечером с полным рюкзаком и вёдрами я еду обратно. Но на Товарной станции-2 мы стоим почти час. Пути заняты, надо пропустить военные эшелоны. А тем временем в вагон входит военный патруль: «Граждане, приготовьте документы!» Мне 13 лет, но я высокого роста, а потому подходят и ко мне. Я предъявляю им ученический билет.
В Саратов поезд прибывает уже в сумерках. С грузом в трамвай не влезть и надо пешком идти к себе на улицу Чернышевскую. Дома мама нажарит полную сковородку свежей картошки, которая была нашей основной пищей, и нарежет салат из овощей. Чай мы пили травяной, а сахар заменяла пареная и подвяленная тыква и свекла. Всё было так вкусно от своих-то трудов.
«Экскурсии» на оборонку»
Вот что рассказала мне знакомая, жившая в одном из небольших городов области. Звали её Вера Маньковская.
«С 1 сентября 1941 года наш четвёртый класс после занятий в школе водили на оборонный завод, где нам давали работу – деревянным молоточком забивать капсюли в торец винтовочных гильз. На завод проходили по списку – вахтёр на проходной считал нас по головам – 20 человек. Так же и обратно, фамилии не проверялись.
После уроков в школе мы съедали принесённые с собою завтраки и шли на завод. С нами была учительница, которая следила за порядком, чтобы мы не колотили друг друга молотками, ну и так далее. В школе мы мерзли, а на заводе, где в помещении не было окон, но было тепло, мы отогревались. Рабочие приносили нам ящики с гильзами навалом, ставили на каждый стол, а мы – два человека с одной стороны и два – с другой, располагались вокруг. Гильзу надо было держать в левой руке, а молоток – в правой. Капсюли в ячейку ложились легко. Уже снаряжённые гильзы мы укладывали в ящики рядками. Снова приходили рабочие, две-три гильзы проверяли, брака ни разу не обнаружили, а ящики уносили. Так мы работали 2-3 часа, конечно, полуголодные, но кормления нам не полагалось. Так мы ходили на завод целых два года».
В войну в храмы несли последнее
В октябре 1942 года после девятилетнего перерыва и больших восстановительных работ был вновь открыт Саратовский Свято-Троицкий кафедральный собор. В годы войны именно этот православный храм стал духовной опорой для десятков тысяч саратовцев.
В тридцатых годах после повального закрытия, обезображивания и сноса почти всех саратовских церквей внешне нетронутым оставался лишь Свято-Троицкий собор на Музейной площади. На первом этаже собора в то время был размещён склад строительных материалов, на втором – гробовая мастерская… Когда в мае сорок второго года начались восстановительные работы, верующие на добровольных началах вывозили из поруганного храма мусор, размывали штукатурку на ободранных стенах с остатками росписей, вновь их белили. Художникам было разрешено расписать наспех сделанный из фанеры иконостас… Десятки икон были пожертвованы в храм верующими, именно эти иконы в основном сейчас и находятся в соборе. Но когда встал вопрос о том, кому служить в открывающемся Свято-Троицком соборе, то оказалось, что большинство саратовских священнослужителей уже или на кладбищах, или в лагерях… Вскоре «откопали» дьякона на заводе «Крекинг», где он работал слесарем на нефтекачке. Привезли его насмерть перепуганного в органы и сказали: будешь священником. А восьмидесятилетний отец Алексий, осуждённый за религиозную, то бишь антисоветскую, пропаганду, был спешно «помилован» и привезён из тюрьмы.
Объявили сбор пожертвований на восстановление Свято-Троицкого собора; для приёма их в притворе установили два покрытых оцинкованным железом стола с ограждениями. Две недели около столов творилась настоящая давка: верующие несли последние деньги, бросали пачками купюры, сыпали медь и серебро. Две церковные служительницы раскладывали купюры по достоинству и передавали тут же сидящим работникам райфинотдела, которые считали деньги, оклеивали пачки. Немалая часть денег из собранных средств шла в фонд обороны.
Тетя Нюра Пашенцева, дворничиха из нашего дома, отнеся очередную трёшницу в церковь и подметя паперть, присаживалась у нашего двора на лавочке и рассуждала: «У нас тут в тридцать четвёртом году по дворам ходили комсомольцы из воинствующих атеистов, переписывали, кто верующий, кто – нет. Ну, мы тогда всем домом в неверующие и записались, а теперь снова верующими стали. Переписывай, не переписывай, а без Бога-то как?». И добавляла: «Говорят, уже и архиерей к нам снова назначен – Владыка Андрей, много трудов на восстановление полагает».
Наконец, в один из дней октября, нижний Успенский храм собора был освящён при огромном стечении народа. На протяжении двух лет, пока не восстановили верхний храм, в нижнем ежедневно совершались ранняя и поздняя обедни – утром и всенощная – вечером. Днём тоже собор не закрывался: служились заказные молебны, принимались исповеди, пелись псалмы и читались часы.
В дни очередных побед Красной Армии с амвона во время службы делались объявления, часто возглашались здравицы и «Многая лета» Верховному Главнокомандующему И.В. Сталину. В годы войны и после неё в соборе всегда много было военнослужащих, раненых из госпиталей, демобилизованных.
«Фабзайчата»
Ещё в феврале 42-го года Горком Комсомола в зале консерватории провёл собрание школьников старших классов, на котором прозвучал призыв к тем, кому уже исполнилось 15 лет, перейти на производство.
И вот сентябрь 1942 года, в нашем 5-А классе уже нет многих мальчиков, с которыми я учился в предыдущие годы. Многие поступили в ремесленные училища и школы ФЗО (фабрично-заводского обучения), в виде исключения туда принимают крепких ребят не с 14, а с 13 и даже 12 лет. Там они получают питание, спецодежду, осваивают рабочие профессии и ускоренно переходят на машиностроительные и подобные производства, девочки – на швейные фабрики и т.п. А осенью 1943 года из всех ребят нашего класса продолжают учиться в школе только я и Гена Сторожев. Но мы часто видим своих бывших одноклассников, кто живёт по соседству, а теперь работает на производстве. Юра Чуркин, Коля Балахонцев и Валя Спирин состоят сначала учениками, а потом и помощниками мастера на заводе комбайнов (авиационном). Им всего по 13 лет, но работать приходится, в том числе и в ночные смены. Зимой в помещении холодно, мастер их жалеет и, если нет срочной работы, то разрешает залезть в туннель и спать там, на трубах отопления. А в небе над заводом часто слышны разрывы зенитных снарядов, гул немецких самолётов, разрывы бомб. На крышах цехов строчат наши крупнокалиберные пулемёты, гибнут девушки-зенитчицы.
Но вот звучит отбой, и сигналят с соседнего участка: надо грузить обрезки металла, отвозить на место сбора металлолома. И тогда мастер вставляет в щель перекрытия туннеля резиновый шланг, включает сжатый воздух и буквально выдувает спящих парнишек на поверхность. Выспавшись за пару часов в тепле, они бодро принимаются за работу, успевают сделать всё к началу дневной смены. Мастер даёт им три талона на бесплатный завтрак в заводской столовой и напоминает: «Выспитесь, пообедайте и обратно сюда к положенному часу», а сам остаётся работать дальше.
Говорили, что, когда маршал К.Е. Ворошилов посетил завод в 42-ом году, то удивился: «Да у вас тут настоящий детский сад».
Фронтовое бельё
Соседка по коммунальной квартире, Зинаида Гурьевна Пахомова, работала в Управлении РУЖД (Рязано-Уральской железной дороги). С фронта, главным образом из-под Сталинграда, туда привозили грязное, замасленное и рваное бельё и обмундирование, часто со вшами и пятнами крови. Раздавали его для стирки и починки вместе с мылом. Как-то раз Зинаида Гурьевна принесла в нашу квартиру три мешка, в которых лежали стёганые ватные штаны и телогрейки – все в грязи, пятнах машинного масла и крови. Было это в начале лета 1943 года, когда зимнее обмундирование бойцы на фронте сняли с приходом тёплого времени.
Каждая из трёх домохозяек квартиры – Зинаида Гурьевна, Любовь Ивановна и наша мама, Наталия Фёдоровна – взяли себе по одному тюку, а до того несколько недель мы, мальчишки, собирали по квартирам печную золу. На кухне у нас стоял стиральный куб общего пользования с топкой внизу, котлом и отводной трубой, которая вставлялась в печную вьюшку. Сообща его топили, добавляли в воду печную золу и долго кипятили. И только потом долго стирали с мылом и сушили на верёвках во дворе, причём, нам, ребятам, поручалось приглядывать, чтобы ничего не украли, ведь рядом был Пеший базар. В конце женщины зашивали дыры, ставили заплаты, пришивали недостающие пуговицы и относили обратно.
Каждая из домохозяек при сдаче одного мешка белья в качестве премии получала по одному куску банного мыла, теперь уже для семейного пользования.
В магазинах по промтоварным карточкам чаще всего выдавали жидкое мыло. В банных очередях стояли часами. Давясь в переполненных трамваях, продираясь сквозь толпу к прилавку, можно было легко подхватить вшей, у старух они ползали прямо поверх платка. Вшей у детей мама часами вычесывала частым гребнем.
При свете коптилки
Электрического света в первые годы войны не бывало месяцами. Керосиновая лампа была для нашей семьи роскошью, и в вечерние часы у нас на обеденном столе горела коптилка или фитюлька в виде баночки из-под вазелина с прилаженной сверху крышкой и трубочкой с верёвочным фитильком. Другую такую коптилку мы зажигали, когда надо было выйти на кухню или в уборную. Учить уроки при таком освещении было невозможно, и поэтому я залезал в постель моих братьев Володи и Вити, моложе меня на 5 и 7 лет и, лёжа с ними, заставлял их отчитываться в устных уроках, начиная с таблицы умножения. Все стихотворения и басни, положенные по школьной программе в младших классах, я помнил наизусть, и с моих слов они их заучивали, лёжа в постели. В заключение полагалась сказка в стиле «Приключений Тома Сойера», «Острова сокровищ» или «Али-Бабы», которую я сходу выдумывал, и героями которой являлись мы с братьями. В конце повествования действующие лица пировали с подробным перечислением жареного, пареного и погребного, а также изысканных яств. И, когда я нарочно опускал окончание, братья протестовали:
- А что мы ели, ты почему не рассказал?
Даже вечерами они были полуголодными, если не животом, то наверняка глазами. Я был рад, когда в выдуманном мною сказочном мире они и засыпали, забыв обо всех военных невзгодах.